Граф даже с мелкими чиновниками обращался вежливо и никогда не позволял себе нарушать общественного приличия в отношении к своим подчиненным, даже обвиненным… Не гремел он возгласами против взяточничества, не произносил изречений о долге и чести, которые можно найти даже в любой прописи, но имел особенный такт заставить зло спрятаться или притаиться в своих норах, а это уж большой шаг вперед на пути служебного прогресса. Все это без шума, без крика, без письменных выговоров, к которым так привыкли начальствующие лица, а подчиненные так пригляделись, как будто бы их потчевали каждую почту по ложке микстуры… Проглотят, поморщатся, махнут рукой и опять примутся за прежние проделки до новой ложки. Всякий проситель, кто бы он ни был, дворянин, купец, крестьянин, имел к нему скорый доступ. Он не конфузился в минуты трудных обстоятельств и отстаивал спокойно и энергически правое дело и правых людей, хотя бы громы над ним гремели. Форма для графа мало значила, он смотрел на дело. В своих сношениях с низшими местами и лицами он не предписывал строжайше, а просил; но знали эти места и лица, что просьба его важнее всех строжайших предписаний. Его боялись, хотя и не был он грозен по наружности. Знали, что его нельзя подкупить ни лестью, ни угождениями, ни даже точным исполнением формальностей, но знали также, что человек, сделавшийся ему известным бесчестным поступком, не получит пощады, хотя б за него были исправное ведение делопроизводства и покровительство всех сильных мира сего. Честных, благородных сослуживцев, как он называл их, отличал особенным своим вниманием, публично выражаемым. Граф подавал свою чистую руку таким людям, хоть бы они не считались выше 10-го класса, и приглашал их на свои торжественные обеды, между тем как на этих обедах не видать было иного статского советника. Рассказывают, что жена одного дивизионного генерала, женщина очаровательная во всех отношениях, узнав, что не приглашен на такой обед советник какой-то палаты, покровительствуемый ею за то, что должна ему была, и за то, что он составлял почти ежедневную карточную партию с ее мужем, умоляла графа обратить гнев на милость и снять опалу с ее protégé. Граф, хотя и поклонник прекрасного пола, объявил генеральше, что он готов все для нее сделать, но отступиться от своих правил не может. Он умел окружить себя избранными людьми, честными и дельными, большею частию университетскими кандидатами, хотя и не с великосветскими манерами и аристократическими именами. Небольшие оклады их он щедро дополнял из своего жалованья, в котором только расписывался. Достойнейших старался он возвысить и по служебной иерархии.
Есть эпизод о губернаторе лукавом, которого г. Лажечников описывает так:
Послышался звонок, затем суровый голос из кабинета: «Луковского голову!»
Патокин вошел.
Начальник сидел в креслах, у письменного стола, против двери, под портретом современного министра и еще какого-то знатного господина. Портрет бывшего министра был удален на более скромное место.
Он не мог не видеть прихода Патокина, но, для вящего эффекта, углубился в писание, бросая на бумагу дикие взгляды, которые должны были отпрыгнуть на сердце головы.
Жесткие черты шафранного лица, жесткие волосы, вставшие щеткой, злой взгляд — все это было уже знакомо Патокину. Пробегая про себя написанные строки, он неприятно чмокал губами. Так продолжалось несколько минут. Наконец Патокин осмелился прервать молчание.
— Честь имею явиться, луковский голова, — сказал он.
— Слышу и вижу, — отвечал сурово начальник и насупил юпитеровские брови.
— Скажи мне, пожалуйста, — продолжал он, когда достаточно потомил своим взглядом Сергея Семеновича, будто кошка свою крылатую жертву, пока не бросится на нее и не вонзит в нее своих когтей, — что у тебя за история на фабрике? Ты держишь у себя беспаспортных людей. Знаешь ли, чем это пахнет? Восточным воздухом, сударь. Не посмотрят, что на тебе навешаны медали и крест.
— Все люди, которых я имею на фабрике, — отвечал Патокин, — снабжены законными видами.
— Так-с, законными?.. писанными на простой бумаге? Это явный подрыв государственным доходам.
— Закон дозволяет помещикам выдавать такие виды своим людям, отпускаемым в заработки на тридцативерстное расстояние.
— Землемер нашел с лишком тридцать две версты.
— Мы не имеем возможности поверять расстояния и должны верить помещикам.
— Хорошо, мы увидим. Закон впереди всего. Я ничего тут не могу один, своим лицом; есть на то коллегия… Завтра решение состоится; тебе объявят. До свидания.
Начальник кивнул и стал опять писать.
Патокин поклонился и вышел.
Есть еще эпизод о лукавом городничем, о лукавой губернаторше и о некоторой легкого поведения даме, г-же Можайской. Все это представляет положительно детское упражнение.
Из этого читатель видит, что мы не можем сказать ничего особенного о новом романе г. Лажечникова, кроме того, что автор одушевлен прекрасными намерениями.
Мы надеемся, что автор не посетует на нас за эту откровенность.
Он простил лукавого губернатора, он простил лукавого городничего. Он простит и нас.
Сочинение г. Костомарова не принадлежит к той тесной области искусства, которая называется беллетристикою. Это просто сделанное в драматической форме историческое исследование царствования римского императора Тиверия, который довел тиранию до той степени утонченности и подозрительности, что даже напоминание о старом Риме считал личным оскорблением, могущим привести к невыгодным для него сравнениям. В этом смысле труд, предпринятый г. Костомаровым, исполнен им весьма добросовестно. Историк Кремуций Корд обвиняется в том, что в сочинении своем «Анналы Римской республики» написал похвалу Бруту и, говоря о Кассии, употребил выражение, что он был последним из римлян. Отыскиваются наемные обвинители; жертва заранее облюбована и заранее обречена, но Тиверий хочет, чтобы она была обречена на законном основании. Напрасно Кремуций Корд оправдывается примерами Тита Ливия, Азиния Павлиона, Мессалы Корвина, которые тоже называли Брута и Кассия «людьми знаменитыми»; напрасно говорит, что он историк, только историк, а не политический человек, — сенат осуждает его на бессрочное тюремное заключение. Кремуций Корд не выносит этого и предпочитает смерть неволе; он отказывается от пищи и на десятый день испускает дыхание, произнося: «Скажите Тиверию, что история отомстит за историка».